Кот Блед - Степнова Марина Львовна - Страница 2
- Предыдущая
- 2/3
- Следующая
Закрыть глаза. Ни разу в жизни бабушка не повысила на нас голос, не закричала, не шлепнула. Но ни разу и не поцеловала.
Некогда. Незачем. Разбаловать легко, а что дальше?
Вообще бабушка была строгая. Умела посмотреть, просто посмотреть так, что взрослые крепко пьющие мужики сглатывали и рефлекторно втягивали животы. Джулька, рыжая толстая собака тети Рины, не евшая ничего, кроме “Юбилейного” печенья, которое ей надо было предварительно нажевать с вареньем (варенье требовалось исключительно клубничное, и жевать, разумеется, должна была исключительно тетя Рина, бабушкина младшая сестра), так вот, Джулька эта, которую в семье звали “Метр в бегущем виде”, под бабушкиным взглядом шумно и подобострастно жрала пустые щи. И при этом ученики – давно выросшие, взрослые – непременно заезжали к бабушке домой в день собственной свадьбы. Такая была традиция. Побывать у первой учительницы в самый важный день.
После бабушкиной смерти остались фотографии, книги, очень много книг, отрезы, эмбрионы так и не сшитых нарядных платьев, ни разу не надеванные праздничные туфли с гладкой, нетронутой подошвой и целый буфет доисторических сладостей. Мы отправляли бабушке посылки – с конфетами, зефиром, пастилой, с пряниками, мятными, обливными, которые она очень любила и называла жамки. Жамки покупались самые свежие, чтоб дышали. Упаковывались в промасленную бумагу. Слой за слоем. В дефицитную фольгу. Но бабушка никогда не ела то, что мы присылали, сразу. Только доедала то, что могло испортиться. Дожидаясь своего часа, сладости черствели, подергивались сизой мутью, сохли. Старели. Бабушка открывала буфет, доставала вазочку с окаменелостями. Ставила на керогаз чайник.
Садилась за стол – всегда прямо, облокачиваться было нельзя. Почему? Просто нельзя. Спина у человека должна быть прямой. Смотрела в окно. Разворачивала седую шоколадную конфету. Откусывала осторожно. И ела, день за днем, пока свежие конфеты в буфете тоже не обращались в камень.
Это была позиция. Жизнь, отобранная у себя. Отложенная на потом.
Став старше, я спорила, злилась, пыталась переубедить. Клялась, что у меня непременно будет иначе. Никаких заштопанных колготок, засохших кусков. А несколько лет назад достала из шкафа бабушкино платье, крепдешиновое, серенькое, ручное. Тысяча девятьсот пятьдесят третьего года рождения. Бабушка сшила его, когда ей было тридцать пять. Оно было самое нарядное, самое любимое. До самой смерти. И другое было не нужно. Правда не нужно. Я только теперь поняла. Примерила – и да. Поняла. Теперь оно любимое и у меня.
Перед сном бабушка рассказывала нам с Лариской истории. Напитавшись фантазиями и книжками днем, с приходом темноты мы требовали подлинности. Бабушка, расскажите про жизнь – вот как это называлось. Мы называли бабушку только на “вы”. Сами, никто не просил. Тыкнуть бабушке – это было святотатство.
Бабушка садилась между двух одинаковых раскладушек – скрипнувшая табуретка, руки, не знающие, что делать на коленях, – на секунду задумывалась. Вам про деда Саню? Про Анну Вуколовну?
Не-е-ет, ныли мы с Лариской. Нет, бабушка. Нам про войну!
И бабушка начинала рассказывать.
Я была абсолютно бесстрашным ребенком (как я сейчас понимаю – просто безголовым) и не боялась ничего. В принципе – ничего. Ни темноты, ни собак, ни людей, ни зверей, ни насекомых. Хватала за шиворот зазевавшихся ужей, разводила мясистых крестовиков в литровых банках. Как-то раз голыми руками изловила в яру исключительно красивую гибкую пиявку (во время охоты Лариска в целях безопасности крепко держала меня за трусы) и притащила бабушке с вопросом: это что, змея, да, змея? Почему маленькая? На лице опешившей бабушки впервые мелькнуло что-то вроде уважения, и, вспоминая это, я до сих пор полна тихой гордости. Правда, пиявку все-таки пришлось выпустить обратно, в яр.
Так вот, бабушкины вечерние рассказы – будничные, негромкие – лишили меня еще одного страха, типичного для всех советских детей. Войны я тоже не боялась. Война – это была часть жизни. Часть жизни нашей семьи. Война – это было даже интересно. Взаправдашние приключения!
Но однажды, в июле, рано-рано утром, война мне приснилась. Сразу вся. Бомбежки и теплушки, трехмесячная дорога мамы и бабушки в эвакуацию и то, как бабушка отстала от поезда – и бежала, двадцатидвухлетняя, по степи, плача и задыхаясь, целый перегон, до следующей станции, а в вагоне рыдала четырехлетняя мама. Мне приснились все мои дедушки – и двоюродные, и родные, совсем мальчики, ушедшие на фронт, и взрывы, и осколки, и тетя Клара, родившаяся где-то по дороге на Урал, и папа, жевавший от голода жмых, и мама дяди Вали, погибшая в блокадном Ленинграде, и сам дядя Валя, сын врага народа, который упросил, чтобы его взяли на фронт. И только потому остался в живых.
Все они обступали меня, живые и мертвые, сладко воняло гарью, и небо было нарисованным – оглушительным и черным, и заходил в этом небе, покачивая крыльями и накренясь, тоже нарисованный черный самолет, неторопливо открывая створки бомболюков.
Я заорала, захлебываясь, и орала, пока бабушкины руки, быстрые, прохладные, не выпутали меня из мокрой простыни. Было уже светло. Птицы за окном катали в горле жидкие переливающиеся шарики, разминали голоса. Старый скворец прилетал весной – много лет, не изменяя. Бабушка каждый год подправляла и чистила к его прилету скворечник. Один раз нашла в нем бусину, полупрозрачную, карюю, густую внутри, изумительно красивую. Ее нельзя было разделить пополам. И выкинуть тоже невозможно. Бабушка взвесила бусину на ладони. Посмотрела на Лариску. На меня. И впервые в жизни поступила не по справедливости. Бусина жила у меня долго-долго. А потом все-таки потерялась. Наверно, вернулась к скворцу.
Зачем я смотрю туда, в свое детство, снова и снова? Зачем навожу резкость, зачем раз за разом переворачиваю подзорную трубу? Что́ пытаюсь понять?
Вот планета Земля. Вот моя страна. Вот село Хреново́е. Бабушкин дом. Комната. Две раскладушки, две девочки и одна женщина с очень прямой спиной. Одна девочка, румяная, светловолосая, спит, полуоткрыв рот и обняв двумя руками подушку; другая, растрепанная, темноглазая, рыдает и трясется. Я вижу, как вскипают в углах ее некрасиво разинутого рта слюна и слезы.
Война, причитает девочка, – я не хочу, бабушка, я боюсь, война.
И женщина, совсем еще не старая, невысокая, кудрявая, пока еще не седая, говорит твердо и спокойно, как умеет только она.
Спи. Никакой войны больше не будет.
Никогда-никогда? – переспрашивает девочка, успокаиваясь.
Бабушка молчит несколько секунд, взвешивая свою жизнь. Жизнь девочки. И все остальные жизни тоже.
Никогда, – обещает она.
И девочка засыпает.
Белый унитаз
Иногда я думаю, что, случись это на несколько лет раньше или позже, все обернулось бы совсем иначе. Маленькие дети всё воспринимают как должное. Подростки, наоборот, – в штыки. Но мне было десять лет – тощая, нескладная, косы до колен, в голове – каша из полупереваренных книг и невообразимых фантазий. Запойное чтение прекрасно уживалось с бурной дворовой жизнью – я сайгачила на улице, играла в войнушку, дралась, воровала вместе со всеми барбарис в ближайшем детском саду.
Однажды коварный сторож нас подкараулил и изловил. В процессе выкручивания преступных ушей опознал меня – и долго причитал про дочь такого человека. Мама была главным врачом крупного санатория – огромный парк, водогрязелечебница, вольер с попугайчиками и канарейками, вечные иностранные делегации и черная “Волга” с персональным водителем. Помнится, никого во дворе, включая меня, это особо не волновало. В беседке, где мы учились играть в ножички, социальные различия не существовали вовсе. Полы мама мыла сама, готовила – тоже. От нас не уходили гости – советские, веселые, молодые. Пирожки жарились тазами – с капустой, с грибами, с яблоками. Каждый – с просторную мужскую ладонь. Все мамины недюжинные связи уходили на книги – библиотека у нас дома была царская. Но у малолетней шпаны, в кругах которой я имела честь вращаться, конкурентным преимуществом это не являлось. А вот настоящий офицерский планшет – да. Папа – офицер. Служил в гарнизоне. Это было уже серьезно. Во дворе я считалась девчонкой авторитетной.
- Предыдущая
- 2/3
- Следующая
