Druzhba - Жанси Дания - Страница 3
- Предыдущая
- 3/8
- Следующая
– Рад тебя видеть, дружище. – Зайнулла все такой же звучный, радушный.
И от давно знакомого голоса что-то внутри съеживается, непривычно. Сунчеляй последнее время как может избегает разговоров и людей, даже в своей редакции.
– Здравствуй, друг. – Голос звучит особенно тихо на фоне баса приятеля. – Как дела?
– Сто лет тебя не слышал. Да я-то все там же, все так же. Выучу наконец Хафтияк[18], окончу медресе и заживу уж, Алла бирсэ[19]. А я-то думаю как раз на днях: где там наш сказитель тысячи и одной ночи? Ну, как ты? Слыхал про Акбара? Во дает!
Тут Сунчеляй и узнает, что Акбар вот-вот станет важным муллой у себя в Синеморье, что Алия уже сейчас его супруга перед Всевышним.
– Он же только приехал из Уфы? Сдал экзамены у муфтия на муллу, это я слышал. Ему сколько теперь, двадцать четыре? Что ж, молодец парень, всегда и рассказать заученное, и ввязаться в диспут рвался первым, – говорит ровно и так же тихо, главное – никак не выдать, не спрашивать про другую новость, об Алие.
– Да у него же папа из Бухары сам-то, а сейчас в Хиве. Васта[20] уж, везде все свои. Наши-то там учились. – Зайнулла приподнимает брови. – Хотя поди разбери, зачем Акбара тогда отправили в Казань. Сам он говорил, что слали его сюда в джадидское медресе, а он пошел в наше, чтоб полегче было. Умный парень уж. Поедет теперь с назначением обратно Мустафа[21] наш прилежный, как в их краях все успокоится.
Любят эти шаки́рды вставлять в речь арабские и персидские словечки. Вроде как высокий слог и интеллект. Сунчеляй тоже раньше так делал, особенно в стихах. Думает про слово wasta, не хочет думать про Алию. И правда, так точно на татарском не скажешь. Уроки по родному языку в его медресе не жаловали, мол, то для простонародья.
– Абу Бакр-хаджи прямо сразу и прочитал ника́х своей дочери и Акбара. И ждать что-то совсем не стал, и читал даже сам. – Зайнулла много говорит, кажется, его ничуть не смущает, что собеседник молчит. – Той-то еще нет семнадцати, махр, видать, хороший дали. Все об этом говорят. Помнишь, может, его младшая дочь, Алия, резвая такая? – Смотрит на Сунчеляя, кажется, в самую его душу, но тот стоит с неподвижным лицом. – Вот это ее как раз за Акбара отдали.
– Да помню уж… – выдавливает из себя, старается, чтобы рваного дыхания не было слышно. Алия.
– Еще недавно на такое и жалобу написали бы, если в шестнадцать никах прочитать, да еще и дочери своей. Марджани же так чуть с должности не сняли когда-то. И этого бы так, эх.
Сунчеляй выдыхает «угу» еле слышно, стать бы невидимым духом каким, добрым или злым.
– Это что, а ты слыхал, что Абджалил помогает теперь цензору вымарывать фронтовые письма? Он уж грамотей наш, как ты. Говорит, письма часто русскими буквами, а то и вовсе на русском, и все в них сплошь: халяльной еды нет, вообще еды нет, одежды теплой нет, припасов нет. Ну это из тех писем, что не пускают. А что Зинатулла пошел во фронтовые муллы добровольцем? Еще что Ахмет погиб под Ковелью? И, Алла́. Это не из нашего медресе. Помнишь, мы все еще смеялись в парке тогда, на спектакле, он был там крикливой тетушкой-апой[22] в цветном платье?
– Это когда в Аркадии[23], что ли? – мямлит Сунчеляй, вспоминает, как еще недорослем первый раз увидел театр. Почти все роли, даже женские, играли тогда шакирды из другого, джадидского, медресе – веселые, открытые свободе и новому. Как он тогда хотел стать одним из них! – Ахмет… Подожди-ка, это который преподает в Мухаммадие…[24] преподавал?
Сунчеляй знал его совсем немного. Но неужели это он? Большой, с таким же зычным голосом, как у Зайнуллы. Или какой-то другой Ахмет… У него пять голов и пять тел, четыре души, удивительно, что отправляется пятеро, а возвращается четверо. Покойник[25]. Pogib. Русское слово здесь лучше, отстраненней. Как тошно переводить сводки с войны каждый день. Не видеть бы знакомые имена. Не вчитываться. И еще Алия и ее nikáh…
– Да, друг мой, такие времена. – Зайнулла смотрит вбок как бы в поисках следующей фразы, продолжает: – А где теперь Шарык[26] собирается, не знаешь, кстати? Что-то давно не слышал про них.
– С каких это пор ты следишь за делами Шарыка? Тоже решил пойти в джадиды? – Сунчеляй улыбнулся первый раз за вечер, едва наметил улыбку.
– Алла́ Сакласы́н! – с готовностью подхватил шутливый тон Зайнулла. – Но сходил бы, может, послушал. Вообще, спрашивал Хайдар, помнишь его? Он теперь учит русскому языку в нашем же медресе.
– Помню, конечно. Узнаю в газете – скажу. Тоже давно не слышал про Восточный клуб: в доме, где раньше они собирались, рядом с «Булгаром»[27], теперь военный лазарет. Ты знаешь, наверное…
– Ай, спасибо уж, дружище! А ты куда сейчас? Не хочешь в Обжорный ряд? Айда́, э?
– Не-не, спасибо. Ну, пока, будь здоров!
Приятель ушел так же быстро, как появился. Теперь ничто не отвлекает от мыслей. Алия. Алия. Алия.
Сунчеляй долго идет по слободе. Ветер здесь какой-то мягкий, не холодный и не теплый, вроде как бесплотный. Все так же серебрится гладь озера, не серая и не голубая. С прежней статью смотрят на воду небольшие дома имперской застройки, как всегда, радуются любой погоде цветные круги, ромбы, конусы и колеса на деревянных воротах и домах. Такие же, как обычно, служащие торопятся куда-то, верно, на рынок: многочисленные приказчики и bibi – помощницы по хозяйству. Нет-нет да проедет повозка или пройдет нарядная татарская женщина с подругой или мужем. Платья, чапаны и платки, тяжелые и легкие, много крупных украшений. Идут-переваливаются, как утки. А некоторые так и вовсе будто европейские дамы, налегке, только лишь с кокетливыми, едва заметными калфаками в волосах. Одеть таких модниц обходится как купить триста-четыреста голов скота. Здесь, в Старой слободе, вокруг все красиво, прекрасно. Matur. Isketkech[28].
Дом родителей отнюдь не самый большой и парадный, по местным меркам даже маленький, но аккуратный и почти у самого озера. Давно он его не видел, обходил стороной. Мама мечтает переехать в русскую часть, а папа и хотел бы, но держится татар-соседей: пусть все будет хорошо, благочестиво, как подобает. Хотя в гостиную давно уже привез стулья и трюмо из красного дерева – чтоб и русские торговцы видели в нем своего. Еще в Сунчеляевом детстве папа все подумывал заказать рояль, но так далеко тогда не зашел – мало ли что подумают. Повесил только много настенных часов с боем, велел завести на разное время и слушал перезвон с русскими гостями вместо музыки. А вот дом janým Алии гораздо дальше от озера, он даже и без каменного первого этажа, весь из дерева, бледный, но светит ему как луна. Сунчеляй обычно гуляет там, на стыке Старой и Новой слобод, где живет и где бегает тайком на уроки русского и арифметики Алия, где стоит и его медресе. Там он часто повторяет строки, написанные до того, слышит новые, предчувствует встречу.
Сейчас же вместо привычной радости – белой птицы, готовой улететь над озером в небо, той, что всегда оживает, стоит войти в этот район, – что-то совсем другое.
Будто Кабан – это огромный чан в его груди, в котором все мешается и нагревается, как на огне. И давно оставленная, но живая еще мечта стать муллой. И обида на себя, что никогда не мог оправдать надежд папы, да и надежд родного etí тоже. И беспомощность в статьях, в стихах. И слабость, мучения, горечь от своего тела, неспособность быть большим, сильным, громким, ловким. И самое потаенное желание – стать если не мужем, то хотя бы верным другом для милой Алии, присматривать за ней издали, оберегать. Все это ненужное теперь, наносное, становится в душе чем-то единым и выкипает, уходит вверх паром. Медленно, неприятно – как в детстве, когда простыл, и ení заставляла подолгу сидеть в бане возле каменки и глубоко дышать одуряющим, с отваром душицы, жарким паром.
- Предыдущая
- 3/8
- Следующая
