Водитель полуторки 2 (СИ) - Вершинин Андрей - Страница 1
- 1/62
- Следующая
Водитель полуторки 2
Глава 1
Весна под Гжатском пришла снизу.
Сверху ещё сыпало. По ночам подмораживало, по утрам на колеях стоял ледок, тонкий, хрупкий, и Лукич говорил, что зима не уходит из вредности. А снизу всё уже поплыло. Дороги, которые в январе звенели под колёсами, раскисли за неделю. Колея стала канавой, канава ручьём, обочина болотом. Поле за лесом, по которому рота в феврале возила снаряды напрямую, по насту, превратилось в чёрную кашу. Посреди этой каши с февраля стояла чья-то полуторка, по самую кабину. Её никто не вытаскивал. Её объезжали стороной.
Фронт встал. Немец сидел в Гжатске, наши перед Гжатском, и сдвинуться не мог никто: всё, что весило больше лошади, тонуло. Пушки тонули. Танки садились на брюхо и стояли, как коровы в пруду. Пехота ходила по брёвнам. Колька слышал, как пожилой пехотинец сказал у кухни, облизывая ложку:
— Война теперь до сухого. Как сенокос.
Рота возила по лежнёвке.
Лежнёвку сапёры положили в марте, через низину между двумя лесами. Четыре версты брёвен. Брёвна легли поперёк, вплотную, одно к одному, по краям сверху прибили продольные, чтобы колесо не соскакивало, кое-где засыпали хворостом. Ехать по ней надо было на первой, ровно, не дёргая. Брёвна под колёсами ходили, как клавиши, и под каждым чавкала вода.
Колька знал её наизусть. Не нарочно: голова запоминала сама, как запоминала когда-то спецучастки на разведке трассы. От леса сорок шагов ровно. Потом бревно с сучком, на нём левое колесо подкидывает. Потом три гнилых подряд, правая сторона садится на ладонь. Потом мостик через ручей, на мостике не тормозить. Потом длинный кусок, где брёвна плавают, и надо ехать так, будто под тобой лёд. Потом сосна с расщеплённой верхушкой. После сосны можно на вторую.
Захару лежнёвка не нравилась.
Колька это чувствовал так же, как раньше чувствовал Дуську: спиной, через сиденье, через руль. Дуська по брёвнам шла, как кошка по забору. Перебирала колёсами, подпрыгивала и не жаловалась. Захар весил вдвое больше и вёз втрое больше. Каждое бревно под ним вздыхало и уходило в воду на палец. Руль у него был тяжёлый, без жалости, и ворочать его на первой передаче по брёвнам было всё равно что ворочать мельничный жёрнов. Зато мотор. Шесть цилиндров тянули низко, без надрыва, с таким спокойствием, будто Захар знал про эту войну что-то, чего не знали люди.
Колька привыкал к нему третий месяц. Как к чужому коню: сначала ты на нём ездишь, потом понимаешь, что и он тебя возит, и у него про тебя тоже есть мнение. Захар не любил резкого. Не любил, когда бросают сцепление. Любил основательную перегазовку, с паузой, чтобы шестерни сначала поздоровались. Холодный заводился с ручки с полуоборота, горячий капризничал. Тормозил так, что начинать надо было заранее, а лучше вообще не начинать.
И ещё у Захара была колея шире.
Сапёры клали лежнёвку под полуторки. Под Дуську. Захар шёл по ней краем, правыми колёсами по самому обрезу брёвен, по продольному брусу, и Колька чувствовал этот край так, как канатоходец чувствует канат. Сантиметр вправо, и колесо уйдёт в болото. В роте по лежнёвке на ЗИСах ездили двое: Колька и Бородин, тихий мужик из-под Коломны, которому достался Равилев ЗИС, когда Равиль пересел на мотоцикл насовсем. Остальные возили на Фрицах. Фрицы были уже.
— Батя, — говорил Равиль, когда видел, как Захар выползает из низины. — Ты по ней как по стене едешь. Я на стене так не ездил. Меня бы в цирк не взяли.
— Тебя и так не взяли бы.
— Взяли бы, — обижался Равиль. — Меня звали. Я сам не пошёл. Там медведь был. Медведь меня не любил.
На левой дверце Захара было написано мелом: ЗАХАР. Криво. «Х» больше остальных, у «Р» толстая ножка. После мартовских дождей буквы побледнели. Последняя «А» почти стёрлась, и выходило ЗАХ.Р, как будто кто-то начал писать неприличное слово и передумал.
Равиль предлагал подновить. У Равиля был мел, у Лукича было всё.
— Не я писал, — говорил Колька. — Не мне и подновлять.
— А если совсем сотрётся?
— Значит, поеду искать.
— Кого искать? Мел?
— Мел, — сказал Колька.
Равиль посмотрел на него, на дверцу, опять на него. Потом засмеялся и ушёл. Потом вернулся.
— Батя. А если она далеко?
— Значит, далеко поеду.
Письмо пришло Лукичу в четверг.
Второе. Первое пришло в январе, под Можайском, и Лукич прочитал его один раз, сам, при коптилке, отвернувшись к стене. Больше никому не показывал. Через неделю вся рота знала его наизусть.
Как это вышло, никто объяснить не мог. Лукич носил письмо за пазухой, вместе с пуговицей. На ночь клал под голову. Но фраза «тулуп ваш висит, моль не ест» к февралю стала у роты присказкой. Её говорили про всё, что цело. Про Захара. Про мотоциклы. Про ДП на брусе. Петька Сазонов однажды сказал так про собственные портянки, и Лукич его неделю не замечал. Даже кашу ему накладывал, не глядя.
Второе письмо Лукич понёс читать в лес.
Рота сделала вид, что не заметила. Через час Васька вернулся из лесу (за хворостом, по его словам, но без хвороста), сел на подножку Фрица третьего и стал рассказывать шёпотом, который было слышно у кухни.
— Пишет, валенки ихние в штабе фронта хвалят. Пишет, её председательшей оставили, на второй срок. Пишет: «А тулуп ваш, Пантелей Лукич, я на лето в сундук убрала, с полынью, чтоб не побило. Так что не беспокойтесь, достану, когда приедете». — Васька поднял палец. Палец был чёрный от мазута. — Когда! Не «если». «Когда приедете».
— А дальше? — спросил Равиль.
— А дальше он на меня оглянулся.
— И что?
— И я пошёл за хворостом, — с достоинством сказал Васька. — Дальше.
Вечером Лукич подошёл к Захару. Колька лежал под мостом, подтягивал стремянку рессоры. Лукич постоял у колеса. Покашлял. Колька видел только его сапоги и полы шинели.
— Батя.
— Ну.
— Ты это. Писать умеешь?
— Умею.
— Я тоже умею, — сказал Лукич. — Только не про это. Я накладную напишу. Я ведомость напишу, если надо. Акт на списание напишу, так что любой интендант заплачет. А вот это. — Он помолчал. — Тут слова другие нужны. А у меня все слова, какие есть, хозяйственные.
Колька выполз из-под машины. Сел на подножку. Лукич стоял перед ним круглый, красный, с письмом за пазухой, и смотрел куда-то на верхушки сосен.
— Ну и пиши хозяйственными, — сказал Колька.
— Как это?
— Так. Тулуп с полынью — правильно, моль полынь не любит. Это хозяйственное. Валенки хвалят — значит, сделаны на совесть, это тоже хозяйственное. А приеду когда — это само собой. Это не слово. Это как в накладной: «получено». Подпись, число.
Лукич долго думал. Губами шевелил.
— Получено, — сказал он наконец. — Подпись, число.
— Ну.
— А она поймёт?
— Она председательша, — сказал Колька. — Она накладные читает лучше тебя.
Лукич ушёл. Писал он, как потом рассказывал Петька, до полуночи, в землянке, при коптилке, высунув кончик языка, и одну строчку зачеркнул так, что прорвал бумагу. Что было в той строчке, не узнал никто. Даже Васька.
Батарея стояла на бугре, над низиной.
Снаряды туда возили каждый день. На бугре была единственная на всю округу сухая земля, и артиллеристы держались за неё, как за остров. Пушки в капонирах, землянки в склоне, наверху, в кустах, наблюдательный пункт: окоп, накрытый жердями и дёрном, и в окопе стереотруба, две рогатки на треноге, как рожки у улитки.
Колька сгрузил ящики, отогнал Захара за склон и поднялся наверх. Сам не знал зачем. Ноги понесли.
В окопе сидел лейтенант, наводчик, в ватнике, с обмотанным шарфом горлом. Молодой, с усами, которые не росли, но которые он всё равно отпускал.
— Чего тебе, шофёр?
— Глянуть можно?
Лейтенант посмотрел на него. На медаль. Пожал плечами.
— Глянь. Только недолго. Засекут оптику, накроют. Солнце сзади, это хорошо, бликов нет. Всё равно недолго.
- 1/62
- Следующая
